Ssylka

Постный рынок

ПОСТНЫЙ РЫНОК


Постный рынок

Рождественский (Филиппов) пост (с 28 ноября по 6 января).
Этот пост установлен ко дню Рождества Христова, чтобы мы очистили себя в это время покаянием, молитвой и постом и с чистым сердцем встретили явившегося в мир Спасителя. Иногда пост этот называют Филипповым, в знак того, что он начинается после дня празднования памяти апостола Филиппа (27 ноября). Устав о пище в этот пост совпадает с уставом Петрова поста до дня святителя Николая (19 декабря). Если праздники Введения во храм Пресвятой Богородицы (4 декабря) и святителя Николая выпадают на понедельник, среду или пятницу, то разрешается рыба. От дня памяти святителя Николая до предпразднества Рождества, которое начинается 2 января, рыба разрешается только в субботу и воскресенье. В предпразднество же Рождества Христова пост соблюдают также, как в дни Великого Поста: рыба возбраняется во все дни, пища с маслом разрешается только в субботу и воскресенье. В навечерие Рождества (сочельник), 6 января, благочестивый обычай требует не вкушать пищи до появления первой вечерней звезды, после чего принято вкушать коливо или сочиво — вареные в меду зерна пшеницы или отварной рис с изюмом, в некоторых местностях сочивом называют отварные сухие плоды с сахаром. От слова «сочиво» и происходит название этого дня — сочельник. Сочельник есть еще и перед праздником Крещения Господня. В этот день (18 января) также принято не вкушать пищи до принятия Агиасмы — крещенской святой воды, освящать которую начинают уже в сам день сочельника.


Постный рынок

ПОСТНЫЙ РЫНОК
Велено запрягать «Кривую», едем на Постный Рынок.
«Кривую» запрягают редко, она уже на спокое, и ее очень уважают. Кучер Антипушка, которого тоже уважают, и которой теперь— «только для хлебушка», рассказывал мне, как уважают «Кривую» лошади: «ведешь мимо ее денника, всегда посуются-фыркнут! поклончик скажут... а расшумятся если, она стукнет ногой — тише, мол! и все и затихнут». Антип все знает. У него борода, как у святого, а на глазу бельмо: смотрит все на кого-то, а никого не видно.
«Кривая» очень стара. Возила еще прабабушку Устинью, а теперь только нас катает, или по особенному делу — на Болото за яблочками на Спаса, или по первопутке — снежком порадовать, или — на Постный Рынок. Антип не соглашается отпускать, говорит — тяжела дорога, подседы еще набьет от грязи, да чего она там не видала... Но Горкин уговаривает, что для хорошего дела надо, и всякий уж год ездит на Постный Рынок, приладилась и умеет с народом обходиться, а «Чалого» закладывать нельзя — закидываться начнет от гомона, с ним беда. «Кривую» выводят под попонкой, густо мажут копытца и надевают суконные ногавки. Закладывают в лубяные санки и дугу выбирают тонкую и легкую сбрую, на фланельке. «Кривая» стоит и дремлет. Она широкая, темно-гнедая с проседью; по раздутому брюху — толстые, как веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша с горкой соли, а то не сдвинется, прабабушка так на¬баловала. Антип сам выводит за ворота и ставит головой так, куда нам ехать. Мы сидим с Горкиным, как в гнезде, на сене. Отец кричит в форточку: «там его Антон на руки возьмет, встретит... а то еще задавят!» Меня, конечно. Весело провожают, кричат — «теперь рысаки держись!». А Антип все не отпускает:
— Ты, Михайла Панкратыч, уж не неволь ее, она знает.
Где пристанет — уж не неволь, оглядится — сама пойдет, не неволь уж. Ну, час вам добрый.
Едем, постукивая на зарубках,— трах-трах. «Кривая» идет ходко, даже хвостом играет. Хвост у ней реденький, в крупу пушится звездочкой. Горкин меня учил: «и в зубы не гляди, а гляди в хвост: коли репица ежом — не вытянет гужом, за два-десять годков клади!» Лавочники кричат — «станция-Петушки!». Как раз «Кривая» и останавливается, у самого Митриева трактира: уж так привыкла. Оглядится — сама пойдет, нельзя неволить. Дорога течет, едем, как по густой ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы-доски. Дворники, в пиджаках, тукают в лед ломами. Скидывают с крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, «Кривая» идет ходчей. Горкин доволен — денек-то Господь послал! — и припевает даже:

Едет Ваня из Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!

На «Кривую» подмигивает, смеется.

Кабы мне таку дугу,
Да купить-то невмоготу,
Кину-брошу вожжи врозь —
Э-коя досада!

У Канавы опять станция-Петушки: Антип махорочку покупал, бывало. Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На Москва-реке лед берут, видно лошадок, саночки и зеленые куски льда,— будто постный лимонный сахар. Сидят вороны на сахаре, ходят у полыньи, полощутся. Налево, с моста, обставленный лесами, еще бескрестный,— великий Храм: купол Христа Спасителя сумрачно золотится в щели; скоро его раскроют.
— Стропила наши, под кумполом-то,— говорит к Храму Горкин,— нашей работки ту-ут..! Государю Александру Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать, генерал-губернатор папашеньку приставлял, со всей артелью! Я те расскажу потом, чего наш Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... до самой до смерти, покойник, помнил. Во всех мы дворцах работали, и по Кремлю. Гляди, Кремль-то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались, Святители-Чудотворцы... Спас-на-Бору, Иван-Великий, Золота Решотка... А башни-то каки, с орлами! И татары жгли, и поляки жгли, и француз жег, а наш Кремль все стоит. И довеку будет. Крестись.
На середине моста «Кривая» опять становится.
—   Это прабабушка твоя Устинья все тут приказывала пристать, на Кремль глядела. Сколько годов, а «Кривая» все помнит! Поглядим и мы. Высота-то кака, всю оттоль Москву видать. Я те на Пасхе свожу, дам все понятие... все соборы покажу, и Честное-Древо, и Христов Гвоздь, все будешь разуметь. И на колокольню свожу, и Царя-Колокола покажу, и Крест Харсунской, исхрустальной, сам Царь-Град прислал. Самое наше святое место, святыня самая.
Весь Кремль — золотисто-розовый, над снежной Москва-рекой. Кажется мне, что там — Святое, и нет никого людей. Стены с башнями — чтобы не смели войти враги. Святые сидят в Соборах. И спят Цари. И потому так тихо.
Окна розового дворца сияют. Белый собор сияет. Золотые кресты сияют — священным светом. Все — в золотистом воздухе, в дымном-голубоватом свете: будто кадят там ладаном.
Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это — мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы... и дымная облачка за ними, и эта моя река, и черные полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов... — были во мне всегда. И все я знаю. Там, за стенами, церковка под бугром,— я знаю. И щели в стенах — знаю. Я глядел из-за стен... когда?.. И дым пожаров, и крики, и набат...— все помню! Бунты, и топоры, и плахи, и молебны...— все мнится былью, моей былью...—будто во сне забытом.
Мы смотрим с моста. И «Кривая» смотрит — или дремлет? Я слышу окрик,— «ай примерзли?» — узнаю «Чалого», новые наши сани и молодого кучера Гаврилу. Обогнали нас. И вон уже где, под самым Кремлем несутся, по ухабам! Мне стыдно, что мы примерзли. Да что же, Горкин?.. Будочник кричит— «чего заснули?» —знакомый Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:
— Годков сто будет? Где вы такую раскопали, старей Москва-реки?
Горкин просит:
— И не маши лучше, а то и до вечера не стронет!
Подходят люди: чего случилось? Смеются: «помирать, было, собралась, да бутошника боится!» «Кривую» гладят, подпирают санки, но она только головой мотает — не — желает. Говорят— «за польциместером надо посылать!»
 - Ладно, смейся... - начинает сердиться Горкин, - она поумней тебя, сама знает.
«Кривая» трогается. Смеются: «гляди, воскресла!..»
Ладно, смейся. Зато за ней никакой заботы... поставим, где хотим, уйдем, никто и не угонит. А гляди — домой помчит... ветру не угнаться!
Едем под Кремлем, крепкой еще дорогой, зимней. Зубцы и щели... и выбоины стен говорят мне о давнем-давнем. Это не кирпичи, а древний камень, и на нем кровь, святая, От стен и посейчас пожаром пахнет. Ходили по ним Святители, Москву хранили. Старые Цари в Архангельском Соборе почивают, в подгробницах. Писано в старых книгах — «воздвижется Крест Харсунский, из Кремля выйдет в пламени»,— рассказывал мне Горкин.
— А это — Башня Тайницкая, с подкопом. С нее пушки палят, в Крещенье, когда на Ердан ходят.


Постный рынок

Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки с горохом. Везут на салазках редьку и кислую капусту. Кремль уже позади, уже чернеет торгом, доносится гул. Черно,— до Устьинского Моста, дальше.
Горкин ставит «Кривую», заматывает на тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом на солнышке, стоянкой. От голубков вся улица — живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят на санках. Под санками в канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас уже поджидает Антон Кудрявый, совсем великан, в белом, широком полушубке.
— На руки тебя приму, а то задавят,— говорит Антон, садясь на корточки, — папашенька распорядился. Легкой же ты, как муравейчик! Возьмись за шею... Лучше всех увидишь.
Я теперь выше торга, кружится подо мной народ. Пахнет от Антона полушубком, баней и... пробками. Он напирает, и все дают дорогу; за нами Горкин. Кричат: «ты, ма-хонький, потише! колокольне деверь!» А Антон шагает — эй, подайся!
Какой же великий торг!
Широкие плетушки на санях, — все клюква, клюква, все красное. Ссыпают в щепные короба и в ведра, тащат на головах.
— Самопервеющая клюква! Архангельская клю-кыва!..
— Клю-ква...— говорит Антон,— а по-нашему и вовсе журавиха.
И синяя морошка, и черника — на постные пироги и кисели. А вон брусника, в ней яблочки. Сколько же брусники!
— Вот он, горох, гляди... хоро-ший горох, мытый.
Розовый, желтый, в санях, мешками. Горошники — народ веселый, свои, ростовцы. У Горкина тут знакомцы. «А, наше вашим... за пуколкой?» — «Пост, надоть повеселить робят-то... Серячок почем положишь?» — «Почем почемкую — потом и потомкаешь!» — «Что больно несговорчив, боготеешь?» Горкин прикидывает в горсти, кидает в рот.— «Ссыпай три меры». Белые мешки, с зеленым,— для ветчины, на Пасху,— «В Англии торгуем... с тебя дешевше».
А вот капуста. Широкие кади на санях, кислый и вонький дух. Золотится от солнышка, сочнеет. Валят ее в ведерки и в ушаты, гребут горстями, похрустывают — не горчит ли? Мы пробуем капустку, хоть нам и не надо. Огородник с Крымка сует мне беленькую кочерыжку, зимницу,— «как сахар!». Откусишь — щелкнет.
А вот и огурцами потянуло, крепким и свежим духом, укропным, хренным. Играют золотые огурцы в рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, с палками укропа, с листом смородинным, с дубовым, с хренком. Антон дает мне тонкий, крепкий, с пупырками; хрустит мне в ухо, дышит огурцом.
— Весело у нас, по-стом-то? а? Как ярмонка. Значит, чтобы не грустили. Так, что ль?..— жмет он меня под ножкой.
А вот вороха морковки — на пироги с лучком, и лук, и репа, и свекла, кроваво-сахарная, как арбуз. Кадки соленого арбуза, под капустной поблескивает зеленой плешкой.
— Ре-дька-то, гляди, Панкратыч... чисто боровки! Хлебца с такой у-мнешь!
— И две умнешь,— смеется Горкин, забирая редьки.
А вон — соленье: антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка с белью, слива в кадках... Квас всякий — хлебный, кислощейпый, солодовый, бражный, давний — с имбирем...
— Сбитню кому, горячего сби-тню, угощу?..
— А сбитню хочешь? А, пропьем с тобой семитку. Ну-ка, нацеди.
Пьем сбитень, обжигает.
—   По-стные блинки, с лучком! Гещ-щневые-ллуковые блинки!
Дымятся луком на дощечках, в стопках.
— Великопостные самые... сах-харные пышки, пы-шки!..
— Гре-шники-черепенники горря-чи. Горря-чи греш- нички..!
Противни киселей — ломоть копейка. Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки... калужские, боровские, жиздринские,— сахарные, розовые, горчичные, с анисом — с тмином, с сольцой и маком... переславские бублики, витушки, под¬ковки, жавороночки... хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный весовой с изюмцем, пеклеванный...
Везде — баранка. Высоко, в бунтах. Манит с шестов на солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби в баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, борода в лопату, в мучной поддевке. На шее ожерелка из баранок. Высоко, в баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.
— Во, пост-то!..— весело кричит Мураша,— пошла бараночка, семой возок гоню!
— Сби-тню, с бараночками... сбитню, угощу кого...
Ходят в хомутах-баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки. Пахнет тепло мочалой.
— Ешь, Москва, не жалко!..
А вот и медовый ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый,—показывает Горкин,—этот называется печатный, этот — стеклый, спускной... а который темный — с гречишки, а то господский светный, липнячок-подсед. Липовки, корыта, кадки. Мы пробуем от всех сортов. На бороде Антона липко, с усов стекает, губы у меня залипли. Будочник гребет баранкой, диакон — сайкой. Пробуй, не жалко! Пахнет от Антона медом, огурцом.
Черпают черпаками, с восковиной, проливают на грязь, на шубы. А вот — варенье. А там — стопками ледяных тарелок — великопостный сахар, похожий на лед зеленый, и розовый, и красный, и лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, и мушмала, и винная ягода на вязках, и бурачки абрикоса с листиком, сахарная кунжутка, обсахаренная малинка и рябинка, синий изюм кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки с елочками в желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила... и пряники, пряники — нет конца.
— На-тебе постную овечку,— сует мне беленький пряник Горкин.
А вот и масло. На солнце бутыли — золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают в бочках.
Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится голова от гула. А внизу тихая белая река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, как куколки. А за рекой, над темными сада ми, — солнечный туманец, тонкий, в нем колокольни-тени, с крестами в искрах,—милое мое Замоскворечье.
— А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел!
Пахнет соленым, крепким. Как знамя великого торга постного, на высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим в гомоне.
— Лопаснинские, белей снегу, чище хрусталю! Грыбной елараш, винигретные... Похлебный грыб сборный, ест протопоп соборный! Рыжики соленые-смоленые, монастырские, закусочные... Боровички можайские! Архиерейские грузди, нет сопливей!.. Лопаснинские отборные, в медовом уксусу, дамская прихоть, с мушиную головку, на зуб неловко, мельчей мелких!..
Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает белый гриб, темный и красношляпный, в пятак и в блюдечко. Висят на жердях стенами. Шатаются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают по доскам до звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...
— Теперь до Устьинского пойдет, — грыб и грыб! Грыбами весь свет завалим. Домой пора.


Постный рынок

«Кривая» идет ходчей. Солнце плывет к закату, снег на реке синее, холоднее.
— Благовест, к стоянию торопиться надо, — прислушивается Горкин, сдерживая «Кривую»,—в Кремлю ударили?..
Я слышу благовест, слабый, постный.
— Под горкой, у Константина-Елены. Колоколишко у них старенький... ишь, как плачет!
Слышится мне призывно — по-мни... по-мни... и жалуется, как будто.
Стоим на мосту, «Кривая» опять застряла. От Кремля благовест, вперебой,— другие колокола вступают. И с розоватой церковки, с мелкими главками на тонких шейках, у Храма Христа Спасителя, и по реке, подальше, где Малюта Скуратов жил, от Замоскворечья,— благовест: все зовут. Я оглядываюсь на Кремль: золотится Иван Великий, внизу темнее, и глухой — не его ли — колокол томительно позывает — по-мни!..
«Кривая» идет ровным, надежным ходом, и звоны плывут над нами.
Помню.

Иван Шмелев. «Лето Господне»


Постный рынок

ИЗБРАННЫЕ ПОСТНЫЕ БЛЮДА В ВЕЛИКИЙ ПОСТ

Похожие темы


Рома
Иван Шмелев. «Лето Господне»

Читайте сами, читайте вслух, читайте детям - это очень интересно, нежно, это наша Россия

Ирина Ф
Очень люблю это произведение!!! Особенно люблю перечитывать в ВЕЛИКИЙ ПОСТ. И да, очень полезно такие книги читать детям. Татьяна, спасибо что напоминаете нам об этом необыкновенном русском писателе Иване Шмелеве!

Galin
Каждый раз, когда читаю эту книгу, непроизвольно плачу по той России, которую потеряли.

vladpit1401
Отличная книга не раз перечитывал, да и другие произведения Шмелева. Полезна для многих умеющих читать, да только не все любят такие книги.

vladpit1401
Всех с постом приятным

Florichka
Действительно, сердце щемит и плакать хочется...

Рома
Действительно, сердце щемит и плакать хочется...

У этого произведения только конец печальный А так, читаю эту книгу с радостью и светлыми мыслями, так чисто на душе становится И так рука сама за ней тянется перед каждым праздником...

А ведь писал Иван Шмелев эту книгу в изгнании, в совсем взрослые годы, и рассказ ведется о событиях примерно 1890 года, от имени себя, мальчика 5-6 лет.
Чудесная книга, добрая И читать эту книгу нужно обязательно с детьми



Интересное в разделе «Этюды о вкусном и интересном»

Новое на сайте